Пенсионный советник

Подпишитесь на оповещения от Газета.Ru

«Подлинная политика — это противостояние врагов»

Как власть из потребителя пытается выковать воина

Данила Розанов 07.03.2015, 17:54
Вид на Московский Кремль Алексей Филиппов/РИА «Новости»
Вид на Московский Кремль

Прошел почти год с момента присоединения Крыма, когда российская история в очередной раз оказалась на сломе. О том, почему теперь мы видим друг в друге врагов, об убийстве Бориса Немцова, долгосрочных последствиях финансового кризиса и попытках власти выковать из разочарованного потребителя аскетичного воина «Газете.Ru» рассказал руководитель Центра фундаментальной социологии Александр Филиппов.

— Почему раньше, несмотря на все возможные расхождения друг с другом, среди возможных причин для ссоры политика занимала чуть ли не последнее место? Сейчас она если и не вышла на первое, то уж точно на одном из первых. Что происходит?

— Происходит политизация на уровне межличностного общения, с которой нам не приходилось раньше сталкиваться в такой степени. Нечто подобное у нас было разве что во время поздней перестройки. Тогда тоже разлом часто происходил по дружеским связям, семьям.

Немецкий философ Карл Шмитт говорил, что подлинная политика — это противостояние врагов. Враг — это не личный враг, это публичный враг. Враги противостоят один другому на уровне групп, на уровне классов, на уровне народов, на уровне государств. Таким образом, политика в своем предельном выражении оказывается войной.
Великий английский философ Томас Гоббс писал, что война - это вовсе не обязательно акт битвы. Война — как погода. Плохая погода не значит, что все время идет дождь. Так и война — это все то время, пока ясно высказывается воля к борьбе путем сражения. И если это именно так, то пусть сейчас в России никто ни с кем непосредственно не воюет, но мы можем точно сказать, что в своем визави, с которым мы спорим или ссоримся по поводу политики, мы на самом деле опознаем врага. Эта ситуация решительного размежевания, социального размежевания имеет свои последствия.

— Политика в представлении людей снова стала чем-то реальным?

— Противостояния стали реальными.

Это не значит, что каждый из тех, кто сейчас кидается на оппонента в социальной сети, обязательно готов его зарезать. Но война уже проникла и сюда.

— Убийство Бориса Немцова вы рассматриваете в контексте этих процессов?

— Важно, мне кажется, в любом случае развести несколько контекстов. У каждого события есть конкретная причина. Я подчеркиваю: конкретная. Все, о чем я говорил перед этим, возникло не вчера и не месяц назад. А событие в этом месте, в это время, убийство именно этого политика состоялось по причинам, значительная часть которых все еще неизвестна. Правы те, кто говорит, что убивает не «атмосфера ненависти», а определенные люди. Но эту сторону дела ученый комментировать не может. Но есть другой контекст, другая перспектива. Одними из первых эту перспективу обозначали, кстати говоря, сначала пресс-секретарь президента, который сказал, что это убийство не станет началом серии аналогичных преступлений, а потом и сам президент, который призвал положить конец таким убийствам. В первом случае сказано, что не будет продолжения серии, а во втором недвусмысленно добавлено, что такая серия уже есть.

Это публичный политический нарратив: в нашем государстве происходят политические преступления, политические убийства. Это, собственно, и означает, что противостояние в нем достигло той степени интенсивности, которая характерна для войны, хотя эта война дает о себе знать пока в основном через отдельные события.

— Кажется, Россия встала на путь серьезных изменений. Происходящее вокруг вас сильно удивляет?

— Уже нет. Период резкого изумления, который был год назад, прошел. Теперь это все притупилось. Понятно, что завтра будет то же, что вчера, пусть и с какими-то модификациями. Радикальных неожиданностей, пожалуй, на ближайшее время я не жду.

— Вы раньше испытывали похожие ощущения?

— Было несколько важных периодов, когда начиналась совсем другая жизнь. Я, например, очень хорошо помню свои ощущения накануне официального роспуска Советского Союза. И хотя все к этому шло, я сам себя уговаривал, что этого просто не может быть, потому что не может быть никогда. Когда это все-таки случилось, я, конечно, был поражен. И это один из важнейших опытов такого рода. Несколько раз история переламывалась у меня на глазах, и, конечно, год назад она опять в очередной раз переломилась и приняла новый оборот. Но, повторюсь, сейчас ничего категорически нового уже не происходит. Когда я слышу, что где-то там открыли огонь, прекратили огонь, какие-то санкции ввели, притормозили, рубль упал, рубль поднялся, на нефть слегка подышали и она поднялась… В сущности, это просто уже другой модус жизни. Жизнь в этом модусе продолжается уже довольно долго, несколько месяцев.

— Что это за модус?

— Повысилась общая ненадежность существования, жизнь стала рискованной. Ожидаемой стала неожиданность. Каждый день можешь ждать какого-то очередного подвоха — это, пожалуй, главное ощущение. Подвохи и неожиданности превратились в рутину.

Но надо иметь в виду, что история очень сильно ускорилась. Когда процесс изменений был запущен, все говорили, что он будет иметь определенный результат, но то, что это случится так быстро, мало кто рассчитывал.
Например, видно, что нашей экономике, нашей финансовой системе пришлось совсем несладко. Валютный кризис, который произошел в конце прошлого года, как мне кажется, даже для большей части управленцев был неожиданным. Все ждали, что страна будет скатываться к большим экономическим сложностям постепенно, а она скатилась не постепенно, и это один из важнейших уроков. Когда мы сейчас открываем таблицы скачков курса рубля в конце прошлого года, мы видим, что действительно в тот момент его падение выглядело как настоящая катастрофа. Даже если впоследствии это катастрофой все-таки не оказалось, случившееся было огромным потрясением, последствия которого только начинают сказываться.

— О какого рода потрясении вы говорите?

— Это в первую очередь социальное потрясение. Есть такая отчасти уже вышедшая из моды, но все-таки влиятельная концепция знаменитого английского социолога Энтони Гидденса, который говорил, что у современного человека есть фундаментальная потребность в безопасности, которая удовлетворяется за счет «защитного кокона» — доверия к институционализированной экспертизе и мировой финансовой системе. Если бы обычный человек знал, из чего на самом деле делаются те продукты, которые он ест, каково состояние здоровья, скажем, машиниста электровоза, когда он едет в поезде, он бы просто сошел с ума. Но экспертиза говорит ему: все нормально, продукты безвредны, машинист здоров. Чаще всего это значит, что в ближайшем будущем ничего плохого действительно не стрясется. То же самое с финансовой системой. Только тут еще хуже, потому что доверие к ней есть часть ее реального состояния. Без доверия она не работает.

Обрушение финансовой системы — это огромная катастрофа. Потому что это не просто кровь экономики, это фундаментальный базис доверия ко всему. И эта система доверия испытала очень сильный удар.

— И какие могут быть последствия?

— Понятно, что банковская система — это же не просто место, где в ящике держат деньги. Банковская система нужна для кредитов. Безумное удорожание кредитов означает, что некоторые покупки, о которых человек задумывался, он не осуществит никогда. Дело не только в том, что магазин, который мог ему что-то продать, больше никогда не продаст, и даже не в том, что в его доме, условно говоря, не появится новый холодильник. Все это находится на поверхности. Продолжим эту цепочку немножко дальше.

Человек, постоянно живущий без возможности совершить какую-то заметную для себя покупку, по стилю жизни, по самоощущению — совсем другой человек, нежели тот, который может перед самим собой или перед соседом похвастаться обновкой. Что это за обновка, не играет роли. Современная жизнь устроена так, что в ней производство протекает незаметно — мы почти не видим этого процесса, но зато мы видим процесс потребления. Все общение устроено через непрерывный процесс потребления. Без него становится очень сложным вопрос о содержании самой жизни. Можно спросить: а что вообще тогда человек делает в жизни?

— То есть возникает кризис смыслов?

— Да, это кризис содержания, целеполагания. Я не говорю, что человек обязательно должен потреблять, но он привык это делать. И главное, что вся жизнь вокруг него приучает его это делать. Когда он включает телевизор, а телевизор он включает значительную часть своего времени, он узнает о том, что можно еще потребить. А если бы телевизор этого не делал, то не было бы и самого телевизора (он живет на деньги от рекламы). Если человек видит рекламу и после этого не идет потреблять, то обессмысливается сама реклама, обессмысливается телевизор, который крутит эту рекламу, и обессмысливается жизнь человека, который привык потреблять в соответствии с рекламой. Теперь он не знает, что ему делать.

— Много ли таких в России?

— Я думаю, все.

— Что такая ситуация делает с человеком, ломает его?

— Есть большая разница между человеком, который из последних сил выбивается, чтобы отдать банку кредит, и человеком, который «забил» на все потребительские удовольствия. У этого человека могут появиться совершенно другие мотивы для действий. Вовсе не те, на которые была рассчитана не только экономическая система страны, но и политическая, идеологическая.

Раз человек видит, что он не может ни посадить дерево, ни построить дом, ни вырастить сына — значит, он понимает, что обычные стандарты мотиваций, к которым он привык, больше не работают. У него могут возникнуть на их месте совсем другие стандарты. Одна базовая мотивация может замениться другой.

Если бы человек с самого начала рос как покорный раб и не знал бы другой жизни, это одна ситуация. В нашем случае, это похоже на ситуацию с Каштанкой, которой засунули кусок колбасы на веревке, и когда она начала переваривать, эту колбасу из желудка вытащили. Это уже совсем другая собака: сейчас с надломленными потребителями будет происходить именно это.

— Но ведь далеко не все привыкли к высоким стандартам потребления?

— Пусть не все, но очень многие. Говорят, например, что на самом деле за границу путешествовало совсем не так много людей, и это чистая правда. Только надо добавить, что хотя люди не ездили за границу, заграница приезжала к ним сама, например, в виде заграничных товаров.

Деньги — средство коммуникации, которое уменьшает дистанцию. У вас, скажем, нет ананаса, но если у вас есть деньги, вам ананасы привезут. У вас исчезают деньги — исчезают ананасы. Исчезнувшее было расстояние снова возникает, и вы чувствуете себя в клетке, хотя ваше тело осталось на том же месте, что и было раньше. И огромной ошибкой было бы думать, что при помощи телевизионной проповеди о вреде ананасов и пользе кислой капусты можно снять этот эффект.

— А какова природа клетки?

— Это валютная клетка, в первую очередь, и это политическая клетка: запрет на выезд для больших категорий, усложнение всех вещей, связанных с пересечением границы, курс на самоизоляцию.

— Что может стать для людей заменой исчезающим ананасам? Какие-то масштабные события типа присоединения Крыма?

— Крым — это мощная штука. Такой мощный выброс эндорфинов, который длится даже не месяц, даже не два и не три. Но в какой-то момент то обстоятельство, что Крым наш, просто превращается в рутину. Он вчера был наш, и позавчера. А потребитель хочет постоянно нового счастья. Если бы Крым присоединяли ежемесячно, то каждый месяц было бы чувство глубокого удовлетворения и можно было бы обходиться без ананасов.

— Не станет ли это каким-то аргументом для власти?

— Мне кажется, что происходит более важный процесс — переструктурирование базовых мотиваций, причем происходит не стихийно.

До этого я говорил о происходящем как о некоем просчете: мол, вынули у младенца соску и начали его щекотать, но рано или поздно он все равно захочет соску и начнет плакать. Но, возможно, весь расчет на то, что пока у него нет соски, у него вырастут зубы и соска ему будет уже не нужна.

Мы, безусловно, видим, как базовая концепция универсального потребителя, живущего от одного удовольствия к другому, замещается (или делается попытка ее заместить) на базовый концепт воина.

Ему не нужны в таких количествах презренные удовольствия, он испытывает наслаждение, нюхая труп своего врага, а есть ли у него при этом ананас или нет — недостойный воина разговор.

Война может обезвкусить потребление: ананас съел, и на этом все кончилось, а упоение в бою так просто не проходит. Все те идеологические конструкты, которыми обвешано это упоение от боя, кажутся гораздо более важными. Никто из тех, кто сейчас где-то сражается, не скажет вам: я люблю битву ради битвы, я люблю битву ради ощущения боя. Он скажет: я сражаюсь с фашистами, я сражаюсь с интервентами, я сражаюсь с оккупантами, с нелюдями в человеческом обличье, и там еще за что-то другое, и он не будет лгать. Просто это тот вид, который принимает его мотивационное устройство.

После периода ломки мы можем столкнуться с тем, что вылупится вовсе не фрустрированный, разочарованный и идущий по этой причине штурмовать Кремль потребитель, а наоборот, железнобокий воин, который говорит, что мы рождены не для удовольствий, не для путешествий, не для шелков, а чтобы искать упоение в бою.

Удастся ли таким образом переструктурировать базовые мотивы, я не знаю, но то, что такая работа идет, это очевидно.