column
Слушать новости

Преуменьшающий беду

О 22 июня в частной и государственной памяти

Мои родители – из поколения детей войны: 22 июня 1941 года им было по 13 лет. Семейная историко-социологическая выборка идеальная: папа отправился с бабушкой в деревню в Рязанскую область – подальше от бомбежек Москвы, но, как выяснилось, навстречу наступавшим гитлеровцам (по счастью, немцев довольно быстро выбили из села наши войска); в 1943-м он пытался со своим другом сбежать на фронт, но подростков отловили и они «героями» вернулись в школу; мама в Москве – в коммуналке на улице Горького, затем – в эвакуации; ее брат ушел добровольцем на фронт и погиб; один дед сидел к тому времени уже три года в Коми АССР за то, что в частных разговорах рассуждал о возможности нападения Германии на СССР (из Вожаеля он уже не вернется), другой дед – на фронте, с 1942-го – в 43-й гвардейской латышской дивизии; сестра бабушки – в Ленинграде, она пережила блокаду, двое маленьких детей умерли. Социальная история страны в миниатюре и в разрезе.

22 июня мама помнила до деталей – как детская память восстанавливает запахи разогретого солнцем подмосковного луга, ссадины на коленках, досаду от того, что приходится возвращаться в Москву. И холодное тягостное чувство неопределенности – хуже страха. Последнее чувство было общим – что у ребенка из семьи врага народа, что у товарища Сталина, ставшего жертвой своего неверия в многочисленные донесения разведки и сообщения западных дипломатов (одним из них был Стаффорд Криппс, посол Великобритании в Москве).

Товарищ же Сталин был вынужден быстро проделать путь от одной исторической фразы («Не послать ли ваш источник к е… матери, это не источник, а дезинформатор» – Всеволоду Меркулову в ответ на донесение советского агента в Люфтваффе о дате начала войны) до второй, не менее исторической: «Ленин нам оставил великую страну, а мы ее прос…». Произнесена она была в тот момент, когда делегация высших должностных лиц прибыла на Ближнюю дачу в попытке узнать, куда подевался диктатор, пару суток не подававший признаков жизни. Иосиф Виссарионович решил, что товарищи из Политбюро пришли его арестовывать.

Вождь не любил 9 мая. В 1947 году он отменил празднование Дня Победы. Что уж говорить о 22 июня. Эти даты напоминали ему о позорном ступоре июня, о катастрофе 1941 года, когда страны, захваченные им в соответствии с секретным протоколом пакта Молотова-Риббентропа, оказались не буфером, как он рассчитывал, а территориями, по которым немцы шли с невероятной скоростью, как по маслу. О том, в каком долгу вождь был перед «русским народом», тост за который он поднял в 1945-м, открыто выразив благодарность за то, что его не выгнали из Кремля за неэффективный менеджмент. О том, в каком долгу он перед военачальниками, обеспечившими Победу, в том числе теми, которых он пересажал и поубивал перед войной. Наконец, об иллюзиях большей свободы, которые, по определению Бориса Пастернака, составляли «единственное историческое содержание» той эпохи.

Память о войне понадобилась потом. Она стала клеем нации, на ней держалась легитимность другого вождя – фронтовика Брежнева. В картонном, плакатном, упрощенном виде Великая война осталась клеем нации и теперь. Но редуцировалась до страшного в своем пустозвонстве и историческом беспамятстве «можем повторить».

И тогда, и сейчас 9 мая было важнее 22 июня. Здесь – звон победы и фейерверки, там – страх, неопределенность, ожидание смертей.

С 1966-го Брежнев стал потихоньку превращать войну во все более примитивный плакат и аккуратно реабилитировать Сталина. Все закончится фарсом «Малой земли»: «– Товарищ Суслов, – говорит Брежнев, – а вы читали «Малую землю»? – «Читал, Леонид Ильич, два раза читал! Замечательная книга!» – «Все хвалят, может, и мне почитать?»).

Ради того чтобы не пустить дневники главного советского военного писателя и поэта Константина Симонова «100 суток войны», рассказывавшие в том числе о 1941-м, Главлит приостановил в сентябре 1966-го печать десятой книжки «Нового мира». Орденоносный и президиумный Симонов, в прошлом – искренний сталинист и любимец вождя, вдруг оказался в статусе диссидента. Признавалось недопустимым, что «говоря о злоупотреблении властью и ответственности Сталина за войну и ее жертвы», Симонов писал и «об ответственности общества, когда оно по ходу своей истории вручает слишком обширную власть в руки одного человека». Блестящая формула – умели обобщать советские цензоры и выделять главную мысль из дневникового, иной раз почти репортажного, текста. И началось… Начальник ГлавПУРа генерал Алексей Епишев называет книгу Симонова «недостойной советского писателя». Присоединяются и отделы культуры и пропаганды ЦК. Брежнев на Политбюро: «Симонов заводит нас в какие-то дебри». Напрасно Александр Твардовский пытался доказать свою редакторскую правоту. Во второй раз в истории «Нового мира» тираж номера целиком был уничтожен.

22 июня уж безусловно было для Симонова главной датой. Поводом для того, чтобы думать и сомневаться. Именно в этом и состоит опасность воспоминаний о 22 июня как дате катастрофы и результате просчетов (как, впрочем, и опасность любых военных дневников). Притом, что уж Константин Михайлович умел обходить цензуру – с его-то опытом цензуры при Сталине, когда он первые сомнения в вожде еще осенью 1941-го сумел «упаковать» в якобы любовное стихотворение («Словно смотришь в бинокль перевернутый…»), а в аутентичном виде решился опубликовать его только в 1955-м.

Цензура еще в 1965-м пропустила в одном из самых важных романов писателя «Живые и мертвые» те самые первые сомнения в Сталине, возможно, типичные для военного поколения: «Друзья мои…» – повторяя слова Сталина, прошептал Синцов… Неужели же только такая трагедия, как война, могла вызвать к жизни эти слова и это чувство? Обидная и горькая мысль! Синцов сразу же испуганно отмахнулся от нее, как от мелкой и недостойной, хотя она не была ни той, ни другой. Она была просто непривычной».

И вот от этой мысли стали отмахиваться с 1966-го. Не просто отмахиваются, а считают ее уже практически недопустимой сейчас. Между тем, в романе ведь было написано обо всем – и о неготовности к войне, и о ее ужасном начале («…о возникавших страшных вопросах: почему так вышло и кто виноват?»), и о посаженных военачальниках, которых потом возвращали в действующую армию, и о бегстве начальства в октябре 1941-го из Москвы…

А тут, в 1966-м, в одинаковых выражениях и Епишев, и Брежнев говорили о военных дневниках: «Кому нужна ваша правда?» Леонид Ильич, впрочем, сделал это при личной встрече: «Кому нужна твоя правда? Я и не такое видел. Главное – мы победили».

(Впрочем, авторитет Симонова в результате перевесил: в начале 1970-х дневники появились в «Дружбе народов», а затем вышел и двухтомник «Разные дни войны»).

Но кто бы мог подумать, что в такой же логике наш официоз о войне будет рассуждать и более полувека спустя, когда правда эта все-таки известна?! Только интерпретировать ее и упоминать о ней теперь не очень-то можно по новому законодательству.

Но как можно не упоминать 4 миллиона наших военнопленных первого периода войны? Аресты военачальников, которые шли уже после начала войны (например, будущего маршала Кирилла Мерецкова)? Голод в армии? Позднюю эвакуацию ленинградцев? 2 миллиона до сих пор неизвестных солдат? 70 миллионов оказавшихся на оккупированных территориях? 120 тысяч коллаборационистов, воевавших в армии Власова, оправдывая себя борьбой с «большевизмом»?

Наконец, о том, как сам вождь заигрался в геополитику.

Будущий генералиссимус не делал принципиальных различий между Германией, Англией, Францией. В его теории они были двумя группами капиталистических стран, борющихся между собой за рынки и передел мира. Согласно записям Георгия Димитрова, Сталин в сентябре 1939 года, то есть на пике «дружбы» с Германией, высказывался на этот счет так: «…мы не прочь, чтобы они подрались хорошенько и ослабили друг друга… Деление капиталистических государств на фашистские и демократические потеряло прежний смысл».

В этой логике советский тиран получал еще один сопутствующий бонус – порабощение Польши: «Уничтожение этого государства в нынешних условиях означало бы одним буржуазным фашистским государством меньше».

Иными словами, Сталин полагал, что обведет вокруг пальца все империалистические державы и останется «третьим смеющимся», наблюдающим за тем, как капиталисты уничтожают друг друга, расчищая ему дорогу для продвижения мировой революции.

Сталин готовился к войне с Германией, но и не думал о союзе с Британией (и уж тем более с США). Больше того, с 1939 года он рассчитывал «повернуть» Гитлера в сторону Англии. Вождь исходил из того, что война с Гитлером может начаться не раньше середины 1942 года – после того, как Германия расправится с Англией. Двойная выгода: поражение империалистической державы и выигрыш времени в подготовке к войне с Германией. По воспоминаниям Анастаса Микояна, Сталин был уверен в успехе: «А к тому времени мы успешно выполним третью пятилетку, и пусть Гитлер попробует тогда сунуть нос». В сентябре 1941-го Уинстон Черчилль с ощущением правоты мог раздраженно бросить советскому послу Ивану Майскому, начавшему разговоры о втором фронте: «Не забывайте, что каких-нибудь четыре месяца назад мы были один на один с Германией и не знали, с кем будете вы».

А бездарная и «незнаменитая» (А. Твардовский) финская война, убедившая Гитлера в том, что с такой Красной армией вполне успешно можно воевать – стоит только еще в рамках «дружбы» насытиться поставками сырья из СССР…

Не упоминать, не анализировать эти факты? Оглуплять себя?

И ведь на этом пути достигнуты значительные успехи. Достаточно обратиться к социологии.

В 1991 году лишь 21% респондентов ВЦИОМа связывали чрезмерные человеческие потери СССР в Великой Отечественной с внезапностью нападения Германии. Тогда уже прекрасно было известно, что нападение было внезапным для совсем уж неосведомленных людей, но отнюдь не для сталинского истеблишмента. А неподготовленность была связана с тем, что Сталин параноидально оценивал сообщения о примерных, а потом точных датах начала войны как провокации. (Одних только донесений разведки было в марте 1941-го 28, апреле – 51, в мае 43, с 1 по 22 июня – 60!). Но в 2018 году, после нескольких лет массированной мифологизации массового сознания, такой точки зрения придерживалось уже 36% респондентов. Опция «сталинское руководство действовало, не считаясь с жертвами» в 1991-м была выбрана 33% опрошенных, в 2018-м – лишь 9%. 24 процентных пункта – цена утраты объективного исторического знания и результат пропаганды, максимально упрощавшей представления о войне.

Данные еще одного опроса не менее красноречивы: в 2005 году 40% считали причиной неудач Красной армии в первые месяцы войны обескровливание ее руководства сталинскими чистками, в 2019 году такой вариант выбрал лишь 21% респондентов.

Это вполне очевидная сталинизация массовых представлений о войне. А значит, трансмиссия частной семейной памяти прервалась, осталась преимущественно государственная трактовка истории.

И самое страшное и даже патологическое в этом процессе деградации знаний и представлений состоит в том, что Победа в войне противопоставляется правде о репрессиях, солдаты – узникам ГУЛАГа (кстати, не менее 10% вернувшихся из немецкого плена попадали в советские лагеря), георгиевская ленточка – памятным знакам «Последнего адреса». По сути, 9 мая как якобы торжество Сталина противопоставляется 22-му июня как событию, позволяющему его «шельмовать».

Для поколения детей войны все эти противопоставления казались бы дикостью. Потому что война и репрессии – это те беды, которые прошлись катком по их генерации и поколению их родителей. Это те трагедии, которые в своем единстве составляют (точнее, должны составлять) основу памяти нации. И отделять одну часть памяти от другой – кощунственно.

9 мая теряет свой подлинный смысл, если при этом забывать о том, что привело к 22 июня, и что происходило в первые месяцы войны.

Нации нужно избавляться от самогипноза исторической амнезии. Ей нужен, если использовать слова того же Константина Симонова, «камень памяти на шее» о том «самом длинном дне в году». Спустя 30 лет после начала войны, в 1971-м, он написал несколько пронзительных и удивительно мрачных стихотворений. И все – о памяти, в которой не осталось места бравурной картонной восторженности тех, кто «может повторить».

«Преуменьшающий беду,
Чью тяжесть сам он понимает, –
По чуть схватившемуся льду
Бегущего напоминает.
Скользит, подыскивая слово,
Чтоб не сказать – ни «нет», ни «да».
А там, внизу, течет сурово
Истории
тяжелая
вода…»

Поделиться:
Mail.ru
Gmail
Отправить письмо
Подписывайтесь на наш канал @gazeta.ru в Telegram
Подписаться
Новости и материалы
Все новости