Пенсионный советник

Подпишитесь на оповещения от Газета.Ru

Побег из Бутырки

15.06.2000, 17:20

Половину дня в среду я, как и многие московские журналисты, провел у ворот Бутырского следственного изолятора, где сидел Владимир Гусинский, на личную судьбу которого мне, если честно, совершенно наплевать, как и вам, любезный читатель. Более того, я, конечно, беспокоюсь за свободу слова и прочие завоевания демократии, но тоже не слишком. На самом деле я беспокоюсь только о личной свободе и свободе моих близких.
       Наверное, у меня слишком богатая фантазия. Поэтому когда Министерство внутренних дел год назад пригласило меня в числе прочих репортеров посетить тюрьму для экскурсии, я очень испугался. Действительно испугался, по-настоящему, так что потом несколько дней проявлял чудеса законопослушания, не превышал скорость и даже подумывал заполнить и сдать налоговую декларацию. Ужас какой! Тесные камеры, неприятные люди, вонь, туберкулез.
       Мне было так страшно, что я даже стал думать головой, чего обычно не делаю. Что именно меня пугает? Теснота? Нет, я много времени провел в тесных комнатах. Вонь? Нет, я абсолютно не брезглив и совершено спокойно общаюсь, например, с бездомными, которым кроме вони присущ еще и туберкулез, которого я тоже не боюсь. Я боюсь замкнутого пространства, невозможности вот сейчас прямо встать и пойти куда-то и неожиданно встретиться с девушкой, умным человеком, феей, добрым волшебником, психоаналитиком, святым. Я никогда не встречался ни с кем из приведенного выше списка, кроме девушек, и все же, как Николай Гоголь, боюсь быть похороненным заживо больше, чем боюсь умереть.
       Открываешь глаза, а над тобой два метра земли. Казалось бы, радоваться надо, подарок, неожиданный бонус, пара лишних часов жизни, на которые и не рассчитывал. Но в том-то и ужас, что эти два часа, пока не задохнешься, являются жизнью в абсолютном и чистом смысле этого слова, жизнью, свободной от иллюзий, а такая жизнь невыносима. С другой стороны, именно надежда, что вдруг откопают и вытащат, отравляет пребывание человека в абсолютной тюрьме. Если бы не надеялся на чудесное спасение, полежал бы два часа, предаваясь приятным раздумьям. Но надежда умирает последней и отравляет жизнь без остатка.        На самом деле Владимир Гусинский надеется на торжество права, надеется выйти на свободу, и таковое обстоятельство делает его уязвимым. Если бы, сидя в Бутырках, Гусинский знал, что никогда оттуда не выйдет, прокурор и следователь сошли бы с ума от отчаяния: «Ну что с ним делать, если ему хорошо даже в тюрьме?!»
       Помнится, как-то раз в Горной Шории я познакомился со старухой. Мы вместе ехали на лесовозе по бесконечной и почти отсутствующей дороге. Старуха направлялась в некий не известный мне населенный пункт, где в лагере сидел ее средний сын.
       — А далеко ли ехать? — спросил я.
       — Не знаю, — ответила старуха.
       — Ну как? Два часа? День? Неделю?
       — Не знаю, как приедем.
       — Вы там никогда не были?
       — Была, там мой старший сын сидел.
       — А сколько у вас сыновей?
       — Трое, старший уже отсидел, женился, работает. А младший Алешка в армии служит, еще не сидел.
       Тут я вдруг понял, что старуха воспринимает посадку в тюрьму как обязательный пункт биографии, что-то вроде получения аттестата зрелости. Позже выяснилось, что старухин муж тоже сидит а тюрьме, уже по третьему разу. Мотает пятнадцатилетний срок.
       — Сколько ж ему лет? Он же,  получается, уже не выйдет на свободу? — Помрет — выйдет, — спокойно сказала старуха.
       «Помрет», «выйдет». Вот ключевое слово. После этого разговора я перестал бояться тюрьмы. Теперь я знаю, что ни один прокурор, ни один следователь, никакое тоталитарное государство не смогут лишить меня свободы. Какими бы крепкими не были стены, какой бы колючей не была проволока, я помру и выйду. И никто меня не остановит.