Отечественный производитель святости

«Лавр» Евгения Водолазкина — роман о том, что хорошего досталось и осталось в нашей стране со времен средневековой Руси

Лиза Биргер 21.01.2013, 10:38
Фрагмент обложки книги «Лавр» АСТ
Фрагмент обложки книги «Лавр»

«Лавр» Евгения Водолазкина — роман о том, что хорошего досталось и осталось в нашей стране со времен средневековой Руси.

Русь, XV век. Главный герой, врачеватель Арсений, оставляет без помощи возлюбленную Устину, и та умирает родами. Пытаясь искупить грех, герой в сокрушении сердца доходит до таких степеней святости, что одним прикосновением исцеляет слепых и поднимает на ноги немощных. На протяжении своей долгой жизни он успевает побывать странствующим травником, юродивым, паломником, монахом, отшельником, съездить в Иерусалим и вернуться обратно.

Первый роман доктора филологических наук, сотрудника Пушкинского дома Евгения Водолазкина, «Соловьев и Ларионов», выйдя в 2009 году, попал в шорт-листы премий Андрея Белого и «Большой книги». Второй роман, «Лавр», вышел в конце 2012 года, и на совершенно неожиданно пустом поле года, не взрастившем ни новой Улицкой, ни даже нового Пелевина. У «Лавра» были все предпосылки успеха. Его исторический фон — Средневековье — описан человеком, Средние века профессионально изучающим, и роман приятно лишен — типичных для подобных книг — нестыковок и фантазий.

Роман Водолазкина относится к жанру, заведомо обреченному у нас на успех — житию праведника.

К этому же жанру принадлежит добрая часть книг, заслуживших в России в последние годы статус культовых — от «Даниэля Штайна, переводчика» Людмилы Улицкой до жизни Лилианы Лунгиной, рассказанной ей самой в «Подстрочнике».

Но в «Лавре» житие еще удачно притворяется историческим романом — а это вообще любимый жанр большой прозы последнего десятилетия, и не только в России.

В каждой главе, меняя имя и окружение, герой как бы вновь и вновь проигрывает собственное житие. Эти рифмы и становятся главным в романе. И это не только внутренние связи в жизни героя, но и, например, созвучия с нашим временем, каких накидано немало — от пластиковых бутылок, неожиданно вылезающих весной из-под снега (sic!), до видения, в котором герой видит, как на конце шпиля Петропавловского собора стальными шипами фиксируют ангела с крестом.

Весь «Лавр» построен на очень простом приеме: как главный герой отражается в бесчисленных старцах, юродивых и святых, так и все это перенасыщенное чудесами Средневековье отражается и в нашем времени («Повторения нам даны для преодоления времени и нашего спасения», — объясняет один из многих встреченных героем старцев).

Для выстраивания связи времен автору не надо всякий раз фокусировать взгляд на вылезающих из-под снега пластиковых бутылках. Он делает проще: строит язык повествования из смеси древнерусского с современным канцеляритом.

Смерть тут констатируют так: «Травмы пострадавшего мало совместимы с жизнью», в том же абзаце продолжая «брат наш Устин мертва себе еще в житии состави».

Это не постмодернистская игра, как можно было бы подумать, а как раз стремление говорить с читателем на понятном ему языке. Нет ничего более узнаваемого для русского уха, чем эта бесчувственная к живому языку бумажная трескотня.

В своем романе Водолазкин не занимается исторической реконструкцией, хотя он-то как раз, как ученый, специализирующийся на литературе Средних веков, мог бы. Разве что пару раз сообщает читателю, что в Средневековье не особо часто мылись или читать умели только вслух (впрочем, об этом пишут еще в учебниках по истории для средней школы), или описывает устройство избы, или быт древнерусского города — но не более того. В одном из своих интервью автор признается в страхе скатиться к «литературе приема», но придуманный им стиль позволяет ускользнуть и от соблазна расцветить речь всякими «азъ» и «еси», и от того тяжелого вычурного стиля, которым пишется сейчас большинство русских романов и который можно считать современным русским литературным языком.

Это роман о русском человеке, изъятом из ловушки времени.

Сам автор неоднократно обращает наше внимание, что никакого времени нет, что все относительно, как у Эйнштейна.

В «Лавре», в соответствии с заветом упомянутого старца, могут повторяться герои и даже события: так, весь роман здесь с замиранием ждут конца света, назначенного на семитысячный год от сотворения мира (1492), и неоднократно «обращаются в монастырь за уточнениями». «Нам это важно, простите за прямоту, и в отношении планирования работы, и в смысле спасения души», — именно такой текст выдает один из героев. Заканчивается «Лавр» диалогом русского кузнеца с немецким купцом:

что, мол, ничего вы в нашей русской земле не понимаете, да и сами мы в ней ничего не понимаем.

И, конечно, автор ничего не берется объяснять. Ему важно констатировать чудо, как будто само существование чуда является оправданием для существования «нашей русской земли». И главный герой изгоняет бесов взглядом, юродивые ходят по воде и предсказывают будущее, а старец из монастыря отвечает на вопросы, обращенные к нему за многие километры отсюда.

У «Лавра» есть все признаки хита — понятный язык, простой стиль и супергерой, чьи сверхспособности определяются прежде всего его «русскостью» — свойством, которое при всей своей трудноопределяемости одинаково востребовано и справа, и слева, и массами, и элитой. Поэтому и роман счастливо зависает между интеллектуальной литературой и масслитом, где-то ровно посреди между упомянутым «Даниэлем Штайном» и «Несвятыми святыми» отца Тихона Шевкунова. Кажется, что все эти бесконечные поиски хорошего русского, которыми вот уже десять лет на самых разных уровнях занимается русская литература, нужны, чтобы оправдать само существование нашей страны на земле. И это уже не национальная идея, а хоть какое-то национальное успокоение. Но в ожидании конца света стоит вспомнить другую легенду — что мир устоит, пока по нему ходят 36 праведников. Если верить «Лавру», их гораздо больше.