Иду от метро еще светлым днем — смотрю: среди толпы идет ребенок. Маленький. Я не умею определять возраст детей, но он явный дошкольник. Может, четыре-пять.
Идет один, его обгоняют другие прохожие. Потом вообще останавливается.
Я смотрю вперед через спешащих людей: уже метрах в пятидесяти идет мамаша, молодая тетка, сама в телефоне (то ли пишет, то ли смотрит что), за ней — тоже оторвавшимся буксиром, но хотя бы на расстоянии метра — другой малыш.
Мое бывшее учительское сердце (если учительское сердце бывает бывшим) омывается черной яростью. Я догоняю мать — и говорю, плохо сдерживая эту черную ярость: «У вас ребенок отстал».
Она, продолжая движение, поворачивает ко мне лицо, и мне кажется, не сразу меня понимает.
Тогда я почти шиплю (как кошка) с совсем поехавшим от ненависти лицом: «Вы что, не видите? У вас ребенок отстал».
И делаю жест назад.
«Совсем обалдела», — говорю я, наблюдая, как тетка бежит туда (за ней плетется второй, не отставший), а пожилой дядька, идущий следом, сочувственно говорит: «Ну вот как можно было забыть о сыне? А потом всякие ужасы случаются».
Отставший ребенок стоит, как маленький оскорбленный солдатик.
Мы все солдаты на какой-то нашей войне.
...3 декабря в России празднуется День Неизвестного солдата.
У Мандельштама есть сложное, темное стихотворение, все построенное на воздушных ямах смысла и умолчания. Оно так и называется «Стихи о неизвестном солдате». Самая прозрачная строфа там — эта:
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчет,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечет.
Самая известная — вот:
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором…–
И в кулак зажимая истертый
Год рожденья – с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году – и столетья
Окружают меня огнем.
Время в стихотворении Мандельштама, как и мысль, делает странные петли. Иногда ты вообще не понимаешь, что он хотел сказать. Слишком много красок, слишком склубились фигуры; в том числе, и фигуры речи.
Показательно, что Павел Филонов когда-то тоже говорил о странном течении времени. Что есть «обратное время» (почти как «обратная перспектива» в картинах). И что это обратное время движется из будущего навстречу настоящему.
Это как?
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами,
Ядовитого холода ягодами –
Растяжимых созвездий шатры,
Золотые созвездий жиры...
Ну да, наверное, как-то так. (Моя подруга когда-то сказала, что ей пришла в голову мысль, что ты движешься навстречу себе из старости. Даже есть шанс встретить себя в толпе в середине жизни. Может, я уже давно проскочил середину жизни? И встретил этого негодующего ребенка в виде давнишнего самого себя?)
«Упорно и точно рисуй каждый атом. Упорно и точно вводи прорабатываемый цвет в каждый атом, чтобы он туда въедался, как тепло в тело или органически был связан с формой, как в природе клетчатка цветка с цветом».
Оказывается, свои большие холсты Филонов писал тонкой кисточкой — от одного края картины к противоположному. В сущности, вышивал.
Организм картины должен расти, как растет все живое в природе, говорил он.
Кажется, как раз именно так Осип Мандельштам и «выписывает» своего «Неизвестного солдата». Там для нас много темнот, непонятностей, но звук живет и поэтому завораживает.
Вот они, два наших солдата (так и хочется сказать, «солдатика», настолько они хрупки и как будто совсем не для подвига, но это они совершили свой подвиг, не мы: звуковой, масляный), это они ведут свои сражения.
Хлебников нам донес его, первого солдатика, Филонова, слова: «Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени. Мой долг одинаково тяжел, что и у войск за пространство».
Мать-жизнь уходит от них, легкомысленная дура, уставившись в свой смартфон, телевизор, газету (если отматывать время назад, когда не было ни телевизоров, ни смартфонов), а оскорбленный ребенок в шапке и шубке остается. Он сознательно остановился, как столбик, среди толпы — от обиды, от негодования. В гневе, что его забыли. Предали. Оскорбленный ребенок Мандельштам, голодный ребенок Филонов.
Художник умрет от истощения в блокадном Ленинграде 3 декабря 1941 года. Его сестра Евдокия Глебова оставит воспоминания: «<…> лежал в куртке, теплой шапке, на левой руке была белая шерстяная варежка, на правой варежки не было, она была зажата в кулак <…> Рука большого мастера, не знавшая при жизни покоя, теперь успокоилась».
Они встретились там, наверное, потом, в области теней, ангелов и облаков. Мандельштам и Филонов. Ну и Хлебников там тоже будет. И Мандельштам с ним снова поссорится. (Нашел где ссориться, но Мандельштам вообще скандалист, а Хлебников когда-то написал антисемитские стишки.)
Но Филонов скажет: «Я буду бить вас обоих [то есть Мандельштама и Хлебникова], покамест вы не помиритесь. И вообще, все, что вы говорите, — ничтожно».
Кто-то, там же присутствующий, спросит: «А что же не ничтожно?».
Филонов скажет: «Вот я при жизни хотел написать картину, которая сама бы держалась на стенке, без гвоздя».
Хлебников перестанет ссориться с Мандельштамом и заинтересованно спросит: «Ну и как?»
«Падала».
«А что ты делал?»
«Я, — ответит Филонов, уже узнавший свое прошедшее будущее, — неделю не ел».
«Ну, и что же?»
«Падала», – ответит Филонов.
И возникнет очаг нового напряжения.
Но тогда уже другие тени и ангелы постараются их развести.
Автор выражает личное мнение, которое может не совпадать с позицией редакции.