Сделать Газету.Ru своим источником в Яндекс.Новостях?
Нет, не хочу
Да, давайте

Низковисящие плоды оттепели

О поэзии уходящего поколения

Девяностолетие Евгения Александровича Евтушенко прошло решительно незамеченным. Как будто и не было человека, пережившего несколько эпох и ставшего отражением как минимум нескольких из них. О дате мне напомнила подруга покойных родителей, 93-летний профессор истории, до сих пор читающая лекции аспирантам, способная цитировать поэзию километрами и крайне изумляющаяся невежеству в этой области нового поколения гуманитариев. «А ведь он, конечно, поэт гениальный», – сказала она.

Чтобы не вступать в полемику, я согласился. Да, гениальный – по крайне мере в том, как он нес на себе печать времени, где были пустозвонство и глубина, приспособленчество и искренность. Но поскольку память о том времени, история его идейных борений провалились в небытие, оставив уроки невыученными, как-то оказался забыт и Евтушенко, один из тех, про кого – то есть про себя и другие символы шестидесятничества – написал в 1964-м Андрей Вознесенский: «Нас мало. Нас может быть четверо».

«Что нам впереди предначертано?» Много чего было предначертано, в том числе еще двум участникам четверки Ахмадулиной и Окуджаве. Когда был задан вопрос, еще была жива последняя представительница другой, великой, четверки – Ахматова, пережившая Мандельштама, Цветаеву и Пастернака. Про нее Евтушенко очень точно написал: «…и если Пушкин – солнце, то она / в поэзии пребудет белой ночью».

В 1983-м в «Худлите» почти одновременно вышли трехтомники вошедших в бронзовеющий возраст 50+ Евтушенко и Вознесенского, подводя ранний итог их творческой деятельности и возводя в пантеон: отныне они вошли в круг «известных советских поэтов, лауреатов Государственной премии СССР». Что-то им еще предстояло написать, но лучшее осталось там, где их было «мало». Грядущая перестройка тоже стала их временем, но читать их гражданские стихи было уже невозможно, а вот публицистика имела значение. Они нашли себя как замечательные, альтруистически восторженные популяризаторы поэзии (Евтушенко писал, что читатель стихов опережал в нем поэта), в том числе в ту пору еще не известной. Неизвестной – потому что запрещенной. Сейчас она тоже стала неизвестной – потому что никому не нужна и уже не спасает от депрессивной тональности нынешнего времени без времени. Хотя могла бы спасти, если бы на ней кто-то вырос из сильных мира сего или прочитал бы сегодня заново.

По четверке, по ее оглушительной славе и столь же оглушительном сегодняшнем забвении (хотя остались еще поколения бывшей советской «образованщины», знающие их стихи, особенно ранние, наизусть в индустриальных масштабах), можно судить, каким сложным было позднее советское время, какая идейная и моральная работа шла внутри него, пусть и под спудом цензуры и глупости, под ширмой революционной романтики. В том числе важнейшая, но так и не законченная, что отливается нам сегодня, работа по десталинизации. Евтушенко – отражение и этой работы.

Он был, безусловно, советский поэт – в том смысле, что хотел открытой, официальной, а не катакомбной, диссидентской славы. Но такой, чтобы она при этом еще была и не стыдной. Эта раздвоенность у многих вызывала раздражение – самого разного свойства. Трудно было назвать бездарным поэта, у которого были потрясающей лирической силы стихи о любви и детстве. Трудно было не признать его необходимость и для начальства, которому важно было показать низковисящие плоды оттепели в том числе Западу, предъявить широту собственного мышления, отыграть тему очищения партии от культа и обкатать всякие романтические мифы – сибирских строек, Кубы… Евтушенко пользовался этим, верноподданно разбрасывая в своих стихотворениях поклоны и книксены официальной доктрине, облагораживая ее и приписывая не присущие ей свойства. То же самое, впрочем, можно найти во всем шестидесятническом, включая кино, например, Марлена Хуциева. Но и характер поэта, взыскующий славы не только официальной (такой, чтобы любили все, как иронически заметил Арсений Тарковский, «и Хрущев, и девушки»), и талант все время выталкивали его из официальной рамки.

Он попадал в опалу, получая на орехи от того же Хрущева, который незадолго до Карибского кризиса сделал возможными публикации и «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына, и «Наследников Сталина» Евтушенко. Все – с подачи Владимира Лебедева, советника вождя, улучавшего минутку для того, чтобы предъявить начальнику антисталинские произведения. Так «Наследники Сталина» были опубликованы в октябре 1962-го не где-нибудь, а в «Правде», шагнув туда практически из самиздата. А до этого, разуверившись в возможности публикации, Евгений Александрович читал «Наследников» вслух где только мог, и вот результат: «…я шел по Кузнецкому мосту, и там на книжной толкучке уже продавали за трешку это самое стихотворение, напечатанное на пишмашинке под ярко-фиолетовую копирку». Это были социальные сети 1960-х… Евтушенко, пережив последовавшую за славой «Наследников» опалу, когда в течение всего 1963-го его стихи цензура выбрасывала из «Нового мира», всегда боялся выпасть из отряда публикуемых и одобренных авторов.

Однако не выпал он из него и тогда, когда написал «Танки идут по Праге, танки идут по правде, которая не газета». Евтушенко утверждал, что послал телеграмму советскому правительству, что, впрочем, историками оспаривается. Но был искренен, когда описывал свое состояние августа 1968 года, типичное для тогдашней интеллигенции: «Жизнь мне казалась конченной, бессмысленной, а я сам себе – навеки опозоренным. Моя телеграмма протеста нашему правительству, стихи «Танки идут по Праге» были вовсе не смелостью, а самоспасением».

Евтушенко выживал, и, разумеется, не был готов отказаться от статуса витрины СССР, обращенной на Запад. И Западу он нравился (вместе с Вознесенским). Не каждый писатель мог вот так с легкостью начать очерк: «Несколько лет назад я возвращался домой из Австралии». Или: «Сикейрос писал мой портрет». Или вспоминать, как «два молодых человека с напряженными оливковыми лицами» скатывали в рулоны три картины – подарок Пикассо. Иной раз эссе и очерки Евтушенко читаются как пародия на политический или шпионский роман: « – Иногда стать революционером может помочь велосипед, – сказал команданте, опускаясь на стул и осторожно беря чашечку кофе узкими пальцами пианиста». Это о Че Геваре. Но кто из советских людей мог похвастаться встречами с Че, Пикассо, Сикейросом, общением с Жаклин Кеннеди и выпиванием с Робертом Кеннеди, рукопожатием с Пиночетом, правда, еще не с диктатором, а всего лишь генералом? Это были картинки из другой жизни. Передача «Международная панорама», комбинированная с «Клубом кинопутешественников»… К тому же вдруг в паре с этими «пальцами пианиста» проглядывала ослепительная афористичность, которую можно обнаружить даже в самых плохих образцах его поэзии и прозы: «Христианство, может быть, не существовало, если бы Христос умер, получая персональную пенсию».

В 1970-м, когда уже был разгромлен «Новый мир», у Евтушенко состоялся тяжелый разговор с Твардовским – у них были сложные отношения, но Александр Трифонович публиковал Евгения Александровича. Евтушенко отдал стихи в редакцию уже после того, как вынужденно ушла команда Твардовского. «Он чует, – записал в дневнике редактор «Нового мира», – что дурно поступил, отдав поэму в «НМ» после моего ухода… О том, что он нехорошо делает, я сказал. Истерически:
– А что мне делать?
– А что мне делать?
– Но у меня поэма написана.
– И у меня».

Поэмой был, вероятно, «Казанский университет» – 1970-й все-таки, юбилейный год, 100 лет со дня рождения Ленина. Поэма о Ленине была опубликована в четвертом номере «Нового мира». Впрочем, в 1970-м уже публиковались в посттвардовском «НМ» Вознесенский, Левитанский, Слуцкий… Рубцы, как и всегда это бывает, затянулись, о драме разгрома команды Твардовского забыли все, и писатели, и читатели.

Твардовский признавал дар Евтушенко, но в популярности новой волны поэтов видел жажду аудитории услышать что-то «антисофроновское», то есть – по фамилии тогдашнего редактора «Огонька» и одного из лидеров неформальной «русской партии», антилиберала Софронова – нечто либеральное, современное. Эту аудиторию Твардовский квалифицировал как «неомещанскую», «с чертами несомненного буржуазного влияния послевоенной формации». Это и был нарождающийся городской советский средний класс, служащие и интеллигенты, те, кого с тем же презрением, что и Твардовский, Солженицын назовет потом «образованщиной». Только для Александра Трифоновича они были слишком западными, для Александра Исаевича, напротив, недостаточно открыто антикоммунистическими.

Но этой аудитории было все равно: они, в массе своей, как мои родители и их друзья, в большей или меньшей степени ровесники шестидесятнической четверки, взахлеб читали и слушали Евтушенко и Вознесенского. Поэты-шестидесятники, а не кто-нибудь другой, выражали средствами поэзии понимание мира новым городским классом, застрявшим между коммунистическим романтизмом и неудовлетворенностью тем, что происходило в их стране. Появившийся в те годы Иосиф Бродский мог стать кумиром другой среды – более радикальной и уж точно не коммунистической.

Как раз про Бродского-то в своем дневнике Твардовский записал: «Парнишка, вообще говоря, противноватый, но безусловно одаренный, м.б., больше, чем Вознесенский с Евтушенко вместе взятые».

В перестройку Евтушенко продолжал иной раз писать стихотворения в жанре передовиц – время того требовало. Он был обречен стать одним из духовных лидеров перестройки, потому что его поколение подготавливало такого рода перемены всем опытом своей жизни. В декабре 1985 года на VI съезде Союза писателей РСФСР он произнес речь, основной пафос которой сводился к тому, что «неутаивание ничего, неумалчивание ни о чем – и есть нравственный краеугольный камень гражданственности». Он умело использовал диалект того времени, чтобы сказать главное: «Народ, который позволяет себе мужественно анализировать свои собственные ошибки и трагедии, выбивает идеологическое оружие из рук своих врагов».

Плохи ли, хороши ли «Бабий яр», «Танки идут по Праге», «Хотят ли русские войны» – он ими заслужил право так рассуждать, потому что претендовал на то, что «поэт в России больше, чем поэт». Каждое из этих стихотворений стало, по крайней мере, фактом нашей истории и повлияло на то, что принято называть общественной мыслью. Песня «Хотят ли русские войны» композитора Эдуарда Колмановского в исполнении советского шансонье Марка Бернеса стала не только хитом, но и своего рода идеологическим объяснением вечно миролюбивой политики КПСС: «Не только за свою страну / Солдаты гибли в ту войну, / А чтобы люди всей земли / Спокойно ночью спать могли. / Спросите тех, кто воевал, / Кто вас на Эльбе обнимал / (Мы этой памяти верны), / Хотят ли русские войны». Месседж поэтического высказывания – «никогда больше», а не «можем повторить».

«Наследники Сталина» – пророческое стихотворение: «Он что-то задумал. Он лишь отдохнуть прикорнул. / И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою: / удвоить, утроить у этой стены караул, / чтоб Сталин не встал и со Сталиным – прошлое».

Для широких масс, как ни странно, Евтушенко еще и поэт-песенник. И песни эти – тоже приметы времени, наглухо пришитые к нему. Яростное «Чертово колесо», исполнявшееся Магомаевым, – это Евтушенко. Ему подходил мелодический дар Арно Бабаджаняна, на музыку которого он на спор (в пари фигурировала бутылка коньяка) быстро написал хит 1960-х, исполнявшийся Майей Кристалинской и Анной Герман «Не спеши». Может быть, это и попса, но проникновенная и в духе того времени. А вне времени – безжалостно щемящая его лирика. Например, о смерти матери: «…но руки вдруг о воздух ударяются – в нем выросла стеклянная стена».

Тем и ценен он для уходящего – почти совсем ушедшего – поколения, с которым неожиданно тихо для стадионного поэта уходит и он сам. А я буду помнить, как у родителей собирались друзья и папа читал выпивающей «образованщине» стихотворение Евгения Евтушенко о грузинских винах. Оно заканчивалось так: «А свои размышленья про чачу / Я уж лучше куда-нибудь спрячу». Было весело и хорошо.

Автор выражает личное мнение, которое может не совпадать с позицией редакции.

Поделиться:
Загрузка
Найдена ошибка?
Закрыть