Пенсионный советник

Подпишитесь на оповещения от Газета.Ru

«В 17-м эсеров было больше 300 тысяч, большевиков — меньше 30»

22.04.2017, 10:18

Дмитрий Карцев о том, почему у Ленина и его соратников получилось

Wikimedia Commons

Сто лет назад Владимир Ленин праздновал второе рождение: в качестве практического политика на родине, а не одиозного теоретика в эмиграции, как многие годы до этого. Сто лет спустя его никак не похоронят. И дело, конечно, не в теле.

Реклама

Никто в апреле 1917 года не мог предположить, что возвращение из многолетней эмиграции Владимира Ленина станет судьбоносным не для одной небольшой партии, а для всей страны.

Ему хватило пары часов, чтобы огорошить своих соратников-большевиков требованием немедленно превратить революцию «буржуазную» в революцию «социалистическую» (они-то вместе с остальной «общественностью» только и успели отметить месячный юбилей падения многовекового самодержавия и не обзавелись еще такими далеко идущими планами). И еще пары дней, чтобы разгромить оппонентов и сломить волю сомневающихся однопартийцев.

Новой России, в свою очередь, понадобилось несколько мучительных месяцев на запоздалое осознание того, что она имеет дело не с чудаковатым маргиналом, а с харизматическим лидером, всерьез настроенным, а главное, способным стремительно превратить ее в сверхновую. Со всеми грандиозными катаклизмами, сопутствующими этому космическому процессу.

Но ведь умопомрачительные фантазии подавляющего большинства радикалов прошлого известны сегодня только истории — а точнее, малоизвестны даже ей. А вот памятники Ленину сносят-сносят, да все никак не снесут.

Русские революционеры вели непрерывную борьбу с царским режимом более полувека,

партия эсеров к началу семнадцатого года насчитывала свыше 300 тысяч человек, большевиков было меньше 30. И все-таки именно соратникам Ленина удалось захватить власть и построить свое государство.

Отмахнуться от феномена большевизма и объяснить его оглушительный успех только невероятным стечением обстоятельств не удастся. Но и игнорировать обстоятельства не получится: не большевизм создал их, а они — его.

Большевики, как известно, шли другим путем, но наследовали богатой революционной традиции, самым заметным элементом которой был террор против представителей власти. Эта традиция черпала вдохновение из Великой Французской революции, а точнее якобинской диктатуры, которая первая сделала репрессии против противников главным методом политической борьбы.

«Слишком сильно ненавидя пороки, они слишком мало любят людей», — говорил о революционерах знаменитый английский мыслитель, современник и исследователь французских событий Эдмунд Берк. Можно дополнить: они страдали от слишком большой тяги к обобщениям. Именно эта тяга делала революционеров совершенно нечувствительными к конкретным людям, к деталям их жизни. Отдельного человека в истории для них не существовало, только гигантские общности — народы и классы.

«Борцы за народное счастье», впрочем, не уставали напоминать, что их действия — всего лишь ответная реакция, жестокое, но справедливое возмездие за все тяготы и притеснения, перенесенные в годы монархии. Так, убийство Александра II русские революционеры-народовольцы объявили казнью, совершенной по решению «суда». Однако «приговор» ему был вынесен — как и Людовику XVI — не за какое-то конкретное преступление, а просто за то, что он был «тираном», то есть за сам факт принадлежности к системе.

Но был у этой традиции и еще один источник, вполне доморощенный, — русская духовная культура.

Многие из тех, кого в советской историографии называли «революционными демократами», — тех, кто подстрекал крестьян к бунту, стрелял в губернаторов, взрывал царя, — происходили из семей священников или сами получали богословское образование. У некоторых в ходу был даже собственный «Катехизис», а философ Николай Бердяев сравнивал эти наставления с «сирийской аскезой» — одной из самых тяжелых в монашеской жизни.

Они решились взять в руки меч, занесенный Спасителем над головами своих учеников во имя испытания их веры, и нанести им удар по миру. Их не смущало, что путь к свету они прокладывают, сгущая тьму, — в конце концов, это только дополнительно напоминало о библейском Апокалипсисе. Их кредо: нет смысла ждать Страшного суда над грешниками — надо заняться им самостоятельно. Здесь и сейчас.

Это был в значительной мере бунт традиционной духовности против невозможности реализовать себя в стремительно модернизирующейся и бюрократизирующейся жизни. Бунт, сам насквозь пропитанный духом своей эпохи и мучительно искавший разрешения ее главного парадокса — между верой в разумность человеческой природы, которую давали уже не священные тексты, а достижения науки, и видимым несовершенством социальных условий.

Но, несмотря на все жертвы, которые сами революционеры приносили на алтарь своей борьбы; несмотря на преступления, совершенные ими против общества, — у них были все шансы остаться в истории прежде всего культурным феноменом, отражающим духовные борения русского образованного общества куда больше, чем политические страсти. В область политики их ввела сама власть.

Собственная программа добольшевистского периода революции была проста. Террор должен вызвать панику, раздуть чувство опасности, посеять в обществе сомнения относительно способности власти справиться с внутренним врагом. Но этот враг был слишком малочислен, его идейные установки, а главное — моральные ценности слишком отличались от общепринятых, чтобы он мог представлять реальную угрозу при нормальных условиях.

Однако значительной группе внутри российской элиты и самой было куда удобнее видеть в немногочисленных революционерах фатальную опасность для страны, часть заговора чуть ли не всемирного масштаба. Это легитимировало ее стремление как можно дольше держаться за старые формы управления и нежелание ускорять реформы.

Радикалы никогда не делают революцию сами, они лишь помогают слабому правительству довести страну до нее.

Но результатами этого «парного танца» смогли воспользоваться только большевики. Потому что они первые из революционеров, кто последовательно относился к революции не как к религиозной мистерии, а как к решению вопроса о власти. «Революция для них была уже делом, а не жертвоприношением, — писал философ Георгий Федотов. — Они были профессионалы революции, которые всегда смотрели на нее как на «дело», как смотрят на свое дело купец и дипломат, вне всякого морального отношения к нему, все подчиняя успеху».

Предшественники Ленина воспевали ликвидацию старого строя и именно ей посвящали жизнь. «Мы считаем дело разрушения настолько громадной и трудной задачей, что отдадим ему все наши силы, и не хотим себя обманывать мечтой о том, что у нас хватит сил и умения на созидание», — писал автор вышеупомянутого «Катехизиса» Сергей Нечаев. Само созидание революционеры этого поколения думали вверить непосредственному творчеству освобожденных масс.

У Ленина были куда более конкретные планы на будущее, а главное — идея авангардной партии, которой суждено реализовать эти планы. Кто-то назовет все это прожектерством, имея в виду то, что из этой утопии получилось на практике. Но с точки зрения менеджмента игра «найди десять отличий» не представляет большого интереса. Куда важнее то, что большевики еще до семнадцатого года опробовали внутри своей партии почти все механизмы, необходимые для функционирования полноценной политической системы. Среди них есть и видение перспектив. А кроме того, наличие строгой иерархии, не препятствующей тем не менее полномасштабной и жесткой дискуссии по всем направлениям партийной деятельности, — отдаленный прообраз выработки государственных решений.

Свержение монархии дало старт большой игре без правил. И тут оказалось, что большинство социалистов все еще застряло во временах, когда все это казалось делом неопределенно далекого будущего.

А либеральные представления о том, что само по себе парламентское правление способно успокоить страну, — не менее утопичны, чем культивировавшаяся в семье последнего царя вера в непосредственную связь монарха с народом.

Большевики же представляли собой эффективную политическую машину, которая могла позволить себе выдвигать любые самые радикальные идеи, не опасаясь потерять собственную идентичность. Потому что она была спаяна в единый механизм не вопросом, что нужно будет сделать, придя к власти, а тем, как к ней прийти.

В апреле семнадцатого года путь до власти был еще очень далек. Стартовые позиции Ленина с соратниками были далеко не идеальными. Но своими преимуществами они сумели воспользоваться на полную катушку. И главное из них — то, что огромные массы населения в одночасье освободились от старых представлений о том, что им можно, а чего — нельзя. И ждали того, кто может дать им более устраивающие. Иными словами, новую систему власти, которая в большевистской партии была загодя выработана.

Большевистский рецепт победы в игре без правил прост. Правильная пропорция рефлексии — о том, какие лозунги следует выдвигать на первый план, а какие «диалектически» забыть. И полного ее отсутствия — относительно того, как одни слова «по гамбургскому счету» соотносятся с другими. В некотором смысле общечеловеческая беспринципность, возведенная в революционный принцип.

Это далеко не единственный вариант исхода революции, но самый вероятный, когда никто другой не решается заняться вопросами ни власти, ни созидательной альтернативы, ни собственной политической организации.