Незадолго до революции она входила в футуристический кружок «Бескровное убийство» – вряд ли тогда этот черный юмор казался провидческим. Впоследствии некоторых из тех эпатажников действительно выдавливали из социума бескровно и мучительно – это было убийством в переносном смысле. А Вера Ермолаева лишилась жизни способом самым что ни на есть действенным и кровавым – ее расстреляли в лагере в 1937 году. Долгое время бытовала легенда, что она вместе с другими заключенными погибла при затоплении баржи в Аральском море. Но нет, архивные документы подтвердили: была применена банальная «высшая мера пролетарского возмездия».
Глупо вопрошать, за что покарали.
В 1934 году, когда Ермолаеву арестовали и вынесли первый приговор (тогда еще не смертный), в Ленинграде «мели» всех подряд – дело было сразу после убийства Кирова. Художница возглавляла кружок «живописно-пластического реализма», участники которого собирались вместе и дискутировали об искусстве. Чем не «контрреволюционная деятельность»? Наверное, при ином раскладе небесных светил Ермолаева могла бы и избежать прямых репрессий, но кислород бы ей перекрыли в любом случае. Тот «живописно-пластический реализм», который она исповедовала, существенно отличался от ненавистного власти абстракционизма – но и с социалистическим реализмом не имел ничего общего. Следователи НКВД в вопросах искусствознания разбирались слабо, зато людей, чуждых по духу, определяли за версту.
Между тем, Вера Ермолаева, несмотря на свое дворянское происхождение, принадлежала к поколению художников, звавших и поддерживавших революцию в России.
Им казалось, грядет очистительная волна, искусство наконец-то станет свободным. В 1919 году именно революционные убеждения привели Ермолаеву из Петрограда в Витебск, где Марк Шагал затеял художественное училище для народных масс. Хорошо известна случившаяся там коллизия, в результате которой Шагал покинул и Витебск, и страну, а главой заведения стал Казимир Малевич. Его идеи явно импонировали Вере Ермолаевой, которая поддержала УНОВИС (общество Утвердителей нового искусства) и включилась в коллективную практику супрематистов. По возвращении в Петроград связи не оборвались: Ермолаева работала в Институте художественной культуры, основанном Малевичем. Но ее собственная эволюция вела в другую сторону. Супрематизм переставал казаться единственно верной концепцией.
На нынешней выставке (действительно первой в Москве – до того были лишь две персоналки в Ленинграде-Петербурге) можно своими глазами увидеть, что подразумевалось художницей под собственным путем.
Уроки беспредметности не прошли даром, но теперь базисом для художественных образов должны были служить впечатления реальности. Разумеется, никакого иллюзорного сходства – только «отношения между предметами». Но в поисках этих отношений Ермолаева отправлялась на пленэры, что выглядело откровенной ересью с позиций «нового искусства». Художница нащупывала свою эстетику, которая во многом перекликалась с европейскими тенденциями тех лет. Увы, то, что процвело в Европе, у нас подверглось жесточайшему искоренению.
Станковую живопись и графику Ермолаева считала своим главным занятием – и не могла ему уделять достаточных сил и времени, чтобы высказаться во всей полноте.
Последние годы жизни она много занималась книжной иллюстрацией – по счастью, там ей удавалось реализовывать свои художественные установки.
В ленинградском «Детгизе» и некоторых других издательствах в конце 1920-х – начале 1930-х возникла уникальная ситуация сотворчества. Как писал современник, «туда шли все, в ком было живое чувство живого искусства». Дружеские отношения с обэриутами – Хармсом, Введенским, Заболоцким, Олейниковым – позволяли Ермолаевой ощущать себя среди своих и заниматься подлинным творчеством. Пожалуй, книжные и журнальные иллюстрации остались «визитными карточками» художницы – с учетом того, что значительная часть ее наследия вовсе не сохранилась. И все же очень заметно, что потенциал ее был шире и мощнее, что зрела универсальная художественная манера, способная повлиять на многое и на многих. Но на пороге уже стоял год 1934-й...