Пенсионный советник

Подпишитесь на оповещения от Газета.Ru

Метафизика отчаяния

16.07.2004, 13:46
Семен Новопрудский

Мы не увидим неба в алмазах. Мы не отдохнем. Мы будем работать. 100 лет назад умер доктор Чехов, главным пациентом которого была отдельно взятая человеческая жизнь.

Два придуманных нами измерения — время и пространство — безошибочно или почти безошибочно определяют координаты судьбы любого человека. По состоянию на июль 2004 года Антон Чехов — самый глубокий русский писатель. Предмет, который он исследовал, описывал, ощупывал в своих текстах — в юмористических ли рассказах для периодики с жестким «дедлайном» изготовления, в пьесах, в рассказах, в повестях, — крайне трудно поддается определению. Пожалуй, это метафизика отчаяния. Вариации на тему «почему жизнь всегда такая, какая есть, а не такая, какую мы хотим — независимо от того, знаем ли мы, чего хотим, или не знаем».

В сущности, в круге метафизики отчаяния барахтаются почти все чеховские герои. Даже простая дворняга у него вынуждена делать метафизический выбор между Теткой и Каштанкой. Между первыми хозяевами, спасшими жизнь, подобравшими на улице — пусть простыми, грубыми, пусть пьюшшими (именно так, через два «ш») — и великим дрессировщиком, умницей, дающим уникальный шанс на цирковую карьеру. Между народом и интеллигенцией, если хотите. Естественная логика, здравый смысл (лучше кормят, лучше обращаются, интереснее компания) подсказывает собаке сделать выбор в пользу Тетки. А она почему-то решает остаться Каштанкой.

У Чехова это «почему» всегда вопрос, а это «почему-то» — всегда ответ. Парадоксально, что человек, на чьих пьесах родился МХАТ Станиславского, всем своим творчеством опровергал теорию Станиславского. Станиславский призывал актеров искать мотивы поступков в биографии героев, придумывать биографию для каждого персонажа. А у Чехова практически все поступки героев безотчетны, не мотивированы внешней логикой, но глубоко мотивированы неуловимой метафизической тканью жизни: непонятно почему, но иначе поступить нельзя. У Чехова нет образов, как у Тургенева, или типов, как у Достоевского. У него есть только отдельные люди (кстати, Каштанка — тоже «людь»).

Чехов очень разнообразный писатель, быть может, самый разнообразный среди русских классиков. Дело даже не в известной шутке, что у Антон Палыча есть рассказ с названием на каждое слово русского языка. Чехов, например, несомненный отец отечественного абсурдизма. Сравните. У Чехова в «Задачах сумасшедшего математика»: «Моей теще 75 лет. Жене — 42. Который час?» — и у Хармса: «Запомнить мой номер телефона легко. 32 зуба и 8 пальцев». Из «Дяди Вани» и «Платонова» во многом происходит Платонов без кавычек. Андрей Платонов вообще явный наследник чеховской традиции. Безотчетный стыд платоновского усомнившегося Макара перед самим фактом собственного существования, мысль, а не занимаю ли я чужое место, — это чеховский стыд и чеховская мысль. Духовная и душевная дистанция между той же «Каштанкой» и «Собачьим сердцем» Булгакова тоже, очевидно, невелика. Наконец, Чехову наследует Феллини в своем героическом желании воспроизвести саму ткань жизни, а не отдельные события, мысли или поступки людей.

Как всякий великий исследователь, Чехов стал разжиматься, подобно пружине, после окончания исследования, после смерти. За первым смыслом в каждом его тексте со временем проступает второй, за вторым — третий, за третьим — пятнадцатый. В 1904 году еще могло казаться, что он поет и оплакивает тоску и скуку хиреющего дворянства.

Но в 2004-м, пережив две мировые войны, распад империй, несколько комбинаций крушения идеалов, человечество начинает чувствовать кожей иной, вневременной, внесословный смысл чеховских рефлексий.

Мы управляем ракетами и армиями, суперскоростными автомобилями и сложнейшими химическими реакциями, но не в состоянии управиться с выворачивающейся наизнанку собственной душой. Мы все также принимаем страсть за любовь, деньги за покой, власть за величие, позу за поступок. Мы никак не привыкнем к неизбежности смерти, к проходящей молодости, к угасанию сил, к потере себя как раз в тот самый момент, когда кажется, что наконец ты себя почти нашел. Мы пытаемся разгадать и понять себя, как кошка исследует незнакомую комнату. Мы обнюхиваем и ощупываем все углы, мы натыкаемся на непонятные предметы. Нам больно и страшно. Перед этими болью и страхом, перед этой завораживающей неизвестностью проносящейся, стремительно разматывающейся спирали однократной жизни равно беззащитны президент и бомж, красавица и уродка, папа римский и воинствующий безбожник.

Жизнь страшна, но прекрасна. Или прекрасна, потому что страшна. Мы не знаем, что будет через секунду, хотя нам прекрасно известно, что до самой нашей смерти, в сущности, ничего не изменится. Выхода нет, раз мы уже вошли. Но это не означает, что мы прекратим его искать. Мы не способны прекратить искать выход чисто физиологически.

Жизнь как поиски несуществующего выхода. Метафизика отчаяния. Миг высочайшего счастья и годы жестоких разочарований. Невозможность настоящей любви и невыносимость существования без нее. Вкус жизни, похожий на соленую кровь, в которую добавили капельку вишневого варенья. Все это смешал в своих мензурках доктор Чехов, главным пациентом которого была отдельно взятая человеческая жизнь.