Вылечить можно

24.04.2015, 09:36

Юлия Меламед о том, где люди становятся людьми

Молодой врач пришел и забрал халат и тапочки Тани. Переводят, решили мы. А может, умерла. Мне уже вчера сказали по телефону, что она умрет. Такое нельзя вынести. Когда два года подряд операция за операцией.

Таня очень боится, что ее бросит муж. Бояться, по-моему, нечего. Точно бросит. Ему 30. Ей 40. Она вся обложена мешочками, в которые выведено что-то жизненно важное. «Бывают ключницы, а я мешочница», — говорит Таня.

Серьезно больные люди всегда шутят. Невозможно все время страдать.

Рано или поздно настает время веселиться, хоть и без повода. Подруга навещала, жаловалась потом, что свело мышцы лица от постоянного смеха. Теперь после очередной операции Таня в реанимации... Нам, конечно, никто не доложит о ее состоянии. Мы пытаемся выяснить что-то по косвенным признакам. Заберут ли личные вещи? Сменят ли постель?

Через полчаса молодой врач вернулся. Положил халат на койку, тапочки сунул вниз. Зло стянул перчатки и сказал в никуда, не обращая на нас никакого внимания: «Это невозможно!» Умерла, решили мы. И я на костылях побежала в соседнюю палату, чтобы принести на хвосте новость о Тане.

Я лежу в Боткинской больнице. И думаю, что мне были жизненно необходимы эти впечатления. Именно здесь люди становятся людьми. Именно здесь они жалеют друг друга. Когда один ляпнет что-то не очень деликатное, другой просто замолкает, и ляпнувший расстраивается, потому что понимает: обидел.

Тут политический экуменизм. Эти женщины — путинистки и страшно храпят. Я не сплю всю ночь и ловлю себя на мысли, что и этот «путинизм», и этот надрывный храп меня совсем не раздражают. Мне их жалко. Пусть похрапят свое. Сегодня зашла в аптеку. Повертела в руках беруши. И почему-то положила на место.

«Больница — от слова «боль», — наставительно или иронично говорит мой лечащий врач. Дескать, не балуйся тут особенно, не резвись. Он все время говорит иронично. Что-то мне в нем нравится. Ну конечно, он же спасает меня... Теперь надо понять, сколько дать ему на руки после операции.

Женщина, которая лежала до меня на койке, сказала, что ее врач — хирург с мировым именем — денег не берет. И это сильно дезориентировало нас всех.

А как же говорят, что все врачи — рвачи?.. А как же в больнице на К. есть неофициальный прейскурант на каждую услугу и, пока на тумбочку не положишь деньги, на тебя и взгляда не бросят...

У Кати подозрение на метастазы. До поступления я надеялась, что раковый корпус — отдельный. Но оказывается, все лежат вместе. Я, конечно, знаю: рак так просто не подхватишь, как насморк. Но кто его, рак, знает. Рак — болезнь мистическая. Рак — болезнь печали. Много про него говорят... «Рак — это Ватерлоо, вошедшее внутрь», — сказал Наполеон. И умер от своего Ватерлоо. Почему человек постоянно болеет? Животные же не болеют. Крокодил же не простудится, в депрессию не впадет, гепатит у него не разовьется. Ну это те животные, что в природе живут, а не рядом с человеком.

Зачем человек болеет? Что он хочет этим сказать? Каким сильным должно быть «я», чтобы стрессы не направлять внутрь, не разрушать себя изнутри?

Удивительно, как быстро я привыкаю не брезговать. Как легко я привыкаю не терять аппетит, треская кашу с хлебом, когда при мне обрабатывают открытые раны. Мне это напоминает наблюдение Виктора Франкла о концлагере. Он пишет, как уткнулся в тарелку с супом и был полностью поглощен едой, равнодушно наблюдая, как труп его товарища тащат по ступеням и голова бьется оземь. Будучи психиатром, он лишь отметил про себя, как профессионал, свою необычную реакцию. Вернее, необычное отсутствие реакции. Потерю интереса к таким сверхординарным событиям при полном сохранении аппетита.

Здесь все для меня необычно. Но главное — необычно то, что это очень хорошая больница. Что здесь врачи какие-то... нормальные, знаете, люди. Ни намека на профессиональную деформацию. И я, изучая стену в коридоре, каждый раз ленюсь прочесть рекомендации для больных, но всегда вслух и с удовольствием читаю надпись на какой-то медальке: «Коллективу Боткинской за внимательное и человеческое отношение к больным». Я хочу поставить и свою подпись на эту медаль.

Я привыкла, что врачи озлобленные и раздраженные. Что они обманщики и агенты ближайших аптек. Я убеждалась много раз, что существует всемирный аптечный заговор врачей. Я знаю, что в России в последнее время идет охота на медицину. Знаю, что «заболел — застрелись!». А тут на территории 2-го Боткинского проезда такой оазис. Или мираж.

В отдельно взятой больнице прямо посреди нашей с вами страны происходит что-то человеческое и правильное... Ну то есть обычное. Такое, какое должно быть.

Нас будят в половине шестого. Через час уже обход. Мои соседки знают все про всех врачей на обходе: сколько лет, кто жена, когда приходят, когда уходят. Кто лучше оперирует, кто хуже, погуглили всех, про всех собрали сплетни. Я пока не могу отличить одного от другого.

Знаю, что вот этот, самый важный, 70-летний, прямой как струна, перед которым встают и вытягиваются ординаторы, входит в десятку лучших урологов-хирургов в мире. Свое мировое имя он носит с большим достоинством. Жена на 20 лет его моложе. Он стоит на операциях по восемь часов. Впрочем, они все стоят на операциях по восемь часов. В семь утра начало обхода. В восемь вечера идут домой.

Катя (та, что с подозрением на метастазы) — женщина очень красивая. С половины седьмого она начинает краситься. Так что к семи она полностью готова. «Я бы тут любого врача могла соблазнить», — говорит Катя. И добавляет: «Если бы он не знал мой анамнез».

«Пожалуйста, не красьтесь на операцию, — просит анестезиолог. — Ну что это, в самом деле? Дадут наркоз, тушь потечет, попадет в глаза. Куда это годится?» Он каждую просит не краситься. Он кокетничает с каждой женщиной любого возраста: «Вы и без того красивая». Он знает: все равно все накрасятся. Даже те, что не красятся дома. Что еще остается больной женщине? Это же последняя соломинка, последняя возможность не распасться на кусочки, возможность удержать форму, каркас.

Мой врач тоже отказывается брать деньги. Что такое? И у женщины, которая лежала на моем месте до меня, тоже не взяли. «Может, мне на твою койку перелечь? — спрашивает Катя. — Какая-то просто счастливая кровать». Это странно, честное слово. Они же работают как волы, они же получают крохи. Волам недостаточно крошек.

Я никогда принципиально не давала взяток гаишникам. Сидела насупившись и упрямо ждала беды, но не предлагала денег. Принципиально. Нарочно. Один гаишник даже швырнул в меня правами. Отпустил таким образом.

Но дать деньги врачу после операции — это не взятка. Он сделал все, что мог. Он не виноват, что его угораздило родиться в стране, которая не любит больных и тех, кто их лечит.

Прибегает медсестра и требует женских журналов. Оказывается, Тане скучно в реанимации. Врач забирал халат, чтобы поднять ее, походить вместе с ней. Долго лежать больному вредно. А мы его реплику как-то неверно поняли. Мы ищем женские журналы по всему отделению и передаем Тане.

На следующий день Таню привозят. Крохотную, бледную. Со сложенными в знак V пальцами. Теперь она обложена еще большим числом мешочков. «Лежат тут какие-то полоумные тетки, которые в нашей стране при нашем правительстве на что-то еще надеются, на какое-то здоровье, — говорит Таня. — А зато какие тут все мужички-врачи красавцы двухметровые». Это все ее впечатления. Красивые мужики. И еще ярко-рыжие огромные двери реанимации. Какие у нее впечатления? 30 декабря легла. 13 февраля выписали. 23 февраля положили. 1 марта выписали. 10 марта опять легла. Вот и все.

Я не знаю, как долго еще буду нарушать правила хорошего тона и невпопад посреди вечеринки говорить о смерти и болезнях. И всем будет не по себе.

Мне нужен был этот опыт. Опыт боли, опыт небрезгливости, опыт коллективной жизни. Опыт стать человеком.

Если бы у меня была с собой камера, я бы вышла с готовым фильмом... А так пробездельничала. Но болезнь тоже работа.

В общем, выписали меня. Мы стояли под снегом. Это ведь уже финал апреля. А в наших субтропиках финал апреля в последние годы всегда такой же нелепый, как в фильме «Меланхолия». Снег идет при плюсовой температуре. Падает. И не тает. Такси все почему-то исчезли. И никто не тормозит. Минут тридцать. И когда мы уже решили идти обратно в Боткинскую, неожиданно остановилась машина.

«А сейчас, — сказал водитель, который представился Алексеем, — я вас удивлю». Я уже две недели тут удивлялась в стенах Боткинской. А правильно сотворенное чудо и вокруг себя оставляет всякие чудесные завихрения. «Правда же, я не похож на таксиста? (Мы пожали плечами.) Я вас отвезу совершенно бесплатно. (На другой конец Москвы, между прочим.) А за это вы мне расскажете историю про войну, про своих дедов, как они воевали», — и врубил какую-то древнюю штуку для записи. Я нарочно не стала спрашивать, для чего ему эта запись. Так было волшебнее.